— Не знаю. — Он провел языком по краю стакана. — Полетел и все тут. А сам-то ты знаешь, зачем делаешь то или это?

— Но ведь тебе нравится лететь?

— Не знаю. И да, и нет. — Глаза Хичкока обрели наконец спокойствие. — Пожалуй, я полетел ради самого космоса, большого такого космоса. Мне всегда нравилось думать об абсолютной пустоте, где нет ни верха, ни низа, и о себе самом посреди этой пустоты.

— Ты никогда раньше не говорил об этом.

— А вот теперь сказал. Надеюсь, ты хорошо расслышал?

Хичкок закурил новую сигарету. Он часто затягивался, раз за разом окутываясь клубами дыма.

— Какое у тебя было детство? — вдруг спросил Клеменс.

— У меня его никогда не было. Это, пожалуй, будет почище твоих дикобразов. Как бы то ни было, тот «я» умер. Не желаю его вспоминать. Представь, что ты умираешь каждый день и лежишь в опрятном пронумерованном ящике и никогда не воскреснешь, никогда над тобой не поднимется крышка, потому что за время своей жизни ты умирал две тысячи раз. И каждый раз это был особенный человек, которого я не знал, не понимал и не желал понимать.

— Но ты же сам себя свел в могилу. Все свое прошлое ты просто похоронил.

— А на что мне тот, молодой Хичкок? Он был болваном, круглым болваном, откуда ни взгляни; привык к этому и пользовался этим. Папаша его был подонком, мать — из того же теста, и он только обрадовался, когда они умерли. Я не желаю возвращаться в те дни, не хочу видеть его рожу. Он был болваном.

— Все мы болваны, — ответил Клеменс, — всю нашу жизнь и каждый ее день. Мы думаем так: «Сегодня-то я умница, я выучил свой урок. Верно, вчера я был болваном; вчера, но не сегодня». А назавтра понимаем, что снова оказались в дураках. Наверное, есть только один способ жить в этом мире: принимать как должное, что все мы несовершенны, и поступать соответственно.

— А я не хочу понимать о своей глупости. Тому, молодому Хичкоку я не подал бы руки. Да и где он сейчас? Можешь ты мне его найти? Он умер, ну и черт с ним. Я не желаю думать ни о том, что я буду делать завтра, ни о том, сколько глупостей я наделал вчера.

— Ты ошибаешься.

— Ну и пусть. Позволь мне и дальше ошибаться. — Хичкок снова уставился в иллюминатор.

Весь экипаж смотрел на него.

— А метеор есть на самом деле? — вдруг спросил он.

— Конечно, есть, черт побери, и ты это прекрасно знаешь!

— Да, их видно на наших радарах — этакие блестки в черном космосе. Нет, лучше верить только в то, что под рукой. Иногда, — он окинул взглядом экипаж, — я не верю ни во что, кроме самого себя.

Он поднялся.

— Есть что-нибудь вне нашего корабля?

— Да.

— Я должен посмотреть. Прямо сейчас.

— Успокойся.

— Подожди, я скоро вернусь.

Хичкок быстро вошел. Космонавты перестали есть.

— Давно это с ним? — спросил один. — Я имею в виду Хичкока.

— Только сегодня началось.

— А по-моему, он все время какой-то странный.

— Пожалуй, да, но сегодня ему совсем худо.

— А что скажет психиатр?

— Такое бывает. Каждый когда-нибудь впервые становится с космосом лицом к лицу, со мной было бы то же самое. Сперва начинаешь философствовать, потом пугаешься, разглагольствуешь до хрипоты, начинаешь во всем сомневаться, даже в том, что Земля есть на самом деле, пьешь, похмеляешься и так далее.

— Но Хичкок не пьет, — заметил кто-то. — Уж лучше бы пил.

— Как же он прошел комиссию?

— А как мы все прошли ее? Им нужны люди, а ужасы космоса многих пугают. Вот так в космос попадают люди на грани срыва.

— Хичкок не из таких, — ответили ему. — Он, скорее, из тех, кто падает и не ушибается…

Они подождали минут пять — Хичкока все не было. Наконец Клеменс вышел и поднялся на верхнюю палубу. Хичкок стоял там, поглаживая стену.

— Это здесь.

— Да, здесь.

— Я испугался, что все это исчезло. — Хичкок пристально смотрел на Клеменса. — Ты живой?

— Да, и довольно давно.

— Нет, — возразил Хичкок. — Сейчас, со мною рядом, ты, конечно, жив, но минуту назад ты был ничем.

— Я был сам собой, — ответил Клеменс.

— Это не имеет значения. Тебя же не было здесь, со мной, вот что важно. Ведь экипаж там, внизу, существует на самом деле?

— Конечно.

— Ты можешь это доказать?

— Слушай, дружище, тебе стоит показаться доктору Эдвардсу. Мне кажется, он тебе поможет.

— Незачем. Я в полном порядке. Кстати, о докторе. Ты можешь мне доказать, что он на корабле есть?

— Могу. Я сейчас позову его.

— Это не то. Можешь ты, не сходя с места, доказать, что он существует?

— Не сходя с места — не могу.

— Вот видишь — у тебя нет доказательств. Мне не нужны физические, вещные доказательства. За ними ты должен сначала идти, потом тащить их сюда. Приведи мне доказательства, которые в тебе самом, но чтобы я мог их ощутить, потрогать, понюхать. Не можешь? Чтобы по-настоящему поверить во что-нибудь, нужно иметь под рукой, носить при себе. А ты не можешь держать в кармане Землю, ни других людей. Твои вещные доказательства неуклюжи, за ними нужно куда-то ходить. Ненавижу вещное, оно может отдалиться, поломать веру…

— Вот, значит, по каким правилам ты играешь.

— Да, но я хочу их изменить. Хорошо бы было, если бы мы могли доказывать что угодно только разумом, умозрительно и наверняка знали бы место каждой вещи в мире, даже если она вдали.

— Но это невозможно?

— Знаешь, — сказал Хичкок, — впервые я вышел в космос пять лет назад, когда я потерял работу. Я ведь хотел стать писателем и не смог. А работа у меня была хорошая — я был редактором. Вскоре умерла моя жена. Видишь ли, когда все меняется так быстро, поневоле перестаешь доверять тому, что тебя окружает. Я отправил своего сына к тетке, и стало еще хуже. Кстати, однажды под моим именем вышел рассказ, но это был уже не я.

— Не понимаю…

Бледное лицо Хичкока покрылось испариной.

— Я смотрел на страницу, под заголовком было напечатано мое имя — Джозеф Хичкок, но это был совсем другой человек. Не было никаких доказательств, что он — это я. Рассказ был мне знаком, я знал, что написал его, но имя, напечатанное на бумаге, не было мною. И тогда я понял: даже если я добьюсь литературного успеха, он не станет моим, я не смогу отождествить себя самого со своим именем. Я сжег этот рассказ и с тех пор ничего не писал. Я уже не верил, что именно этот рассказ я перепечатывал на машинке, сказался разрыв между действием и результатом. Рассказ был мертв, он не был действием и поэтому ничего не доказал. Важно только само действие, а бумага и прочее — лишь его следы. Свидетельства оконченного дела, от которого остались одни воспоминания. Мог ли я утверждать, что написал тот рассказ? Нет. Может, его написал кто-то другой? Тоже не доказано. Конечно, кто-то мог быть в комнате, когда я его печатал, и он мог бы вспомнить об этом, но ведь и память ничего не доказывает. С тех пор я начал находить такие разрывы везде и во всем, Я сомневался, что был женат, что у меня есть сын. Сомневался, что когда-то родился в Иллинойсе от пьяницы-отца и грязнухи-матери. Я ничего не мог утверждать наверняка. Конечно, мне говорили: «Это так, а вот это этак», но для меня это ничего не значило.

— Нужно было больше доверять воспоминаниям.

— Нельзя: всюду разрывы и пустоты. И вот тогда я начал думать о космосе и как хорошо мне будет в ракете, среди огромного ничто, внутри ничто, как здорово будет выходить в ничто. А теперь меня отделяет от него лишь тонкая металлическая скорлупа. Я думал, космос сделает меня счастливым, слетал к Альдебарану-II, потом подписал пятилетний контракт и вот мотаюсь туда-сюда, как челнок.

— Ты говорил об этом с психиатром?

— А чем он поможет? Он начнет лечить меня водами, беседами, массажами и душем Шарко. Что там у них еще? Нет уж, благодарю.

— Хичкок помолчал. — Сегодня утром мне, пожалуй, стало хуже. Или это — лучше? — Он снова умолк и посмотрел Клеменсу в глаза.

— Ты здесь? Ты на самом деле здесь? Докажи!